Горячий мир


Рубрику ведет Лев АННИНСКИЙ


Представляя читателям составленный им новый литературный альманах «Золотое руно», главный редактор Леонид Подольский о древнегреческом имени не вспоминает. И я его понимаю. Попробуй переварить эдакое допотопное чудище! Полсотни героев, все с амбициями; перехлест походов и сражений; подвиги убийц и предателей; покалеченные души, изрубленные на куски тела… И все из-за денег! Золотое руно — шкура дорогостоящего барана.
К счастью, в нашей российской ситуации век назад эта шкура была оценена заново: перед Первой мировой войной несколько лет выходил в Москве ежемесячник «Золотое руно». Может, и не полсотни амбициозных участников, но от Блока и Брюсова до Мережковского и Балтрушайтиса состав авторов впечатляет. Впечатляет и цель: внести в жизнь светлое начало, столь необходимое в тревожную эпоху.
Нынешнее «Золотое руно» подхватывает цель: должен звучать голос правды и красоты! И еще задача: собирать под одной обложкой литераторов, пишущих на русском языке, где бы они ни жили.
Четыреста с лишним страниц (поэзия, проза, критика, эссе, хроника). Полсотни авторов! Я думаю, что альманах хорошо составлен и будет читаться, но углублять эту сторону дела не могу — по соображениям щепетильности: в альманахе нашлось место и для меня.
А сосредоточусь я — на прозе, конкретно — на прозе Подольского, опубликовавшего в своем журнале два рассказа и повесть. Чтобы оценки мои не показались читателям данью личной благодарности главному редактору, скажу сразу, что если повесть я принимаю всецело, то рассказы — не без внутреннего сопротивления. И объясню почему.
Первый рассказ рисует нам Перестройку. Герой рассказа, бывший фарцовщик, становится олигархом, потом коллекционером полотен и галеристом. То есть благодетелем художников. И вот он заказывает свой портрет такому странному художнику — блаженному бомжу, который денег за свои работы не берет, а славится тем, что видит грешников насквозь. В результате общения (портрет олигарха чернеет или светлеет в зависимости от греховности его мыслей) этот богатей воистину раскаивается, после чего блаженный живописец вслед на Христом возносится на небеса. Как и полагается в эпоху веры, сменившей диктатуру «дурачков-большевичков» — их так называет герой, возвратившийся к вере и отныне посвященный в таинства. «Посвященный» — название рассказа.
Другой рассказ из этого блаженного опамятования переносит нас в самую дурацкую пору большевистской диктатуры и называется «Пленум ЦК». Герой рассказа, профессор (с детства наслушавшийся родительских разговоров) советскую власть недолюбливает. Однако делает при этой власти ученую карьеру (пробует даже свалить за границу, но там не находит работы). Сюжет выстроен на том, что герой вспоминает свои школьные годы, совпавшие с безумствами партии, клявшейся перестроить сельское хозяйство и догнать Америку по мясу, молоку и маслу… Теперь-то глупость тех планов очевидна, а тогда — и слова нельзя было сказать поперек: тотальная ложь царила сверху донизу. Оголтелая учительница по прозвищу Большевичка так же верила в эту околесицу, как и главный ее творец, Хрущев, вроде разоблачавший Сталина, но сам не понимавший, какой он сталинист. Те дела уже подзабыты, их приходится объяснять, (что Подольский щедро делает в сносках: «ленинградское» дело, «дело врачей» и прочие дела), но мерзость миновавшей эпохи видна и без сносок, а проклинается она так яростно и артистично, как это и бывает принято, когда она официально схоронена.
Понятно ли, почему моя душа сопротивляется этим рассказам? И тому, где дотаптывается советская эпоха, и тому, где превозносится эпоха, ее сменившая. Потому что и там, и тут Подольский пишет так, как ожидается, как принято, как должны думать «все». В одном случае всем хочется взлететь. В другом случае — хочется найти виноватых. Я этого типа солидарности со «всеми» принять не могу. Как не могу разделить в моем народе неисправимых большевиков и одолевших их антисоветчиков. Понять, что с нами произошло (и происходит, и наверное будет происходить) можно только если взаимо-непримиримые оголтелости осознать в их общем истоке. В единстве общей судьбы. Горькой, неизбывной, фатальной.
Попытка осознать эти наши душевные края в их неразрывности как раз и предпринята Леонидом Подольским в повести «Судьба».
Поэтому я ее приемлю.
Хотя связать сколько-нибудь логично черное с белым… или красное с белым, или белое с чем-то по-другому белым — по здравому смыслу невозможно.
Мелодия такой невозможности заявлена с первых страниц и выдерживается до последних строк. Полет и падение неразличимы. Вроде бы по прежней (из первого рассказа) схеме герой возносится в небеса и парит в облаках, но во сне это или наяву — не понимает. Меж тем душа его вязнет в черных воспоминаниях, почти таких же, как в том, втором рассказе, где мордовала учеников училка-большевичка. В повести рвут душу новые комсомольские заправилы, уже не сталинских, а после сталинских лет. То ли герой верит в эту их власть, то ли эту власть ненавидит, то ли удастся после школы поступить в военное училище, то ли нет: испортит школа характеристику… За что? Крестик надел. Потом снял — при всех, на комсомольском собрании, снял и бросил на пол — не помогло. Не дали учиться дальше — упекли в Афган.
Этот Афган неистребимый — интонационный эпиграф к повести. Призывают — солдат, готовят — убийц. Рефлекс убийцы — на всю жизнь. После очередной кровавой драки — зона. А в зоне все то же: не разберешь, где правые, где виноватые. Колонии для ментов и колонии для бандитов — врозь. Бандиты догнивают среди туберкулезного сброда— менты почивают на нарах, ожидая скорого конца срока, охрана перед ними навытяжку: не ровен час — завтра поменяется с ними местами. Получается, что в зоне — та же партноменклатура, что на воле. И тот же коммунизм строят, только… в робах.
И в Афгане наши интернационалисты коммунизм внедряют. «Коммунизм в парандже». Подольский расшифровывает ситуацию так: герой «сеет славянское пьяное семя в пуштунских дикарок», и остается в его памяти вой изнасилованной «дикарки» — «крик Востока — дикий, протяжный, непрерывный… как никогда не кричат русские женщины».
А русские женщины? Эти не знают, кричать ли им с горя от счастья: семья есть, живет муж с женой, а на стороне трахает кого попало… «Секса нет… Одна грязь». И любви нет. Вернее, есть, но любовь эта неотличима от ненависти. Чем больше жена мужу изменяет, тем больше муж ее любит. И, соответственно, ненавидит.
Эта адова смесь — что-то новое в понимании облика героя, неслыханное ни в советской, ни в русской классической словесности. То ли летит душа к свету, то ли штопоритсяв темень. Адская смесь. Жить не хочется, но и умирать вроде тоже. «Случайно появился человек на земле и живет случайно, без цели». А смысл? А «если смысл в том, что нет никакого смысла?»
Как, а разве на Куликовом поле сражаться — не было смысла? Однако вслушайтесь в мелодику слов, которая у Подольского окрашивает смысл: пращур героя, из крестьян, «бьется на поле русской славы вместе с господином…» А потомки его у потомков того господина оказываются крепостными… И что же дальше? От Смуты к Смуте — через бунты и диктатуры? «Эх, Русь, что случилось с тобой?.. Не разбилась ли ты о Двадцатый век?»
Интереснейший вариант того, как разбивается родное и склеивается разбитое: дед героя, заброшенный судьбой в Канаду, устраивается там работать у хозяев-украинцев. «Братья-славяне оказались "западенцы", с Волыни, униаты, не сильно любившие москалей… но деда Ивана приветили — земля его любила и скот…» Написано это Подольским до Майданских оргий, и как точно! Сколь ни топчи в душе москалей — переменись историческая ситуация — и опять родными спознаются! И такое возможно?! А как рок велит. Как судьба ляжет. Опять адская смесь.
И смерть подстерегает человека — не по черной или белой метке (красной там или белой, как убеждены были люди, убивавшие друг друга), а по темной метке судьбы. И никто не умирает внятной смертью, а гибнет «в какой-нибудь драке или аварии», или еще так: «задрали человека медведи, или он банально замерз». Или свалился с лесов, или изувечен циркулярной пилой — и «затерялся в краю вечной мерзлоты»…
А уж Отечественная война — это гибель, лиц не различающая. Как и плен. Выжил человек в лагере немецком — получил срок в лагере советском. За что? За то, что не умер там. Потрясающая формулировка. «Русский апокалипсис идет за человеком по следу»… И следит за ним, испытывая: «дошел ли?»
Вот и пойми, чего хочет судьба, когда тасует черное и белое. И чего хочет Русь, когда зовет к подвигу, который человек готов совершить. Или толкает к покаянию в предательстве, которого человек не совершал. Тогда он должен прятаться, как враг. И «должен лгать, если Родина требует от него лжи!»
Адская лотерея лжи и правды пронзительно переосмысляется в эпизоде комсомольского собрания, которое интересно сравнить с собранием времен «пленумов». В те времена оголтелая учительница (та самая — Большевичка) чуть не расстрелом грозит тем, кто посмеет высказаться против решений партии; расстрелом все ей и обернулось: муж, деятель районного масштаба, застрелился, да и сама Большевичка, оставив школу, то ли застрелилась, то ли неслышно состарилась в какой-то ветеранской богадальне. Все-таки кое-что переменилось с той поры. Учительница из повести «Судьба» родилась слишком поздно, чтобы бить раскулаченных, но от того же унаследованного страха «разоблачала Ахматову с Зощенко, безродных космополитов и врачей-вредителей, позже — Пастернака и Даниэля с Синявским», — знала что так надо, раз «велит партия». На сей раз обсуждают проступок ученика, который надел крестик и явился с ним в школу. И хотя на собрании крестик он срывает и бросает на пол (в чем много лет спустя покается, уже возносясь на небо), оголтелые обвинители требуют исключения из комсомола, а это уже ставит крест и на учебе, и на дальнейшей карьере. Так что же учительница? Яростно отчитав ученика, она призывает… объявить ему выговор… с занесением в учетную карточку!
Учетная карточка… это же спасение.
Что происходит дальше? Собравшиеся громко требуют исключения! Идейные разоблачители орут громче всех, и все вроде бы с ними согласны… Но когда происходит подсчет голосов, выясняется, что подавляющее большинство проголосовало — за… выговор!
Спасли грешника!
Вот теперешняя загадка: идеологи орут непримиримо справа и слева (да-да, уже можно орать с обеих сторон), люди слушают, не спорят и тихо делают не то, о чем орут идеологи. Что это: притворство? Тайное сочувствие? Кто в зале? Приспособленцы, лгущие себе и другим? Циники, готовые на все, только бы выжить?
Нет! Это люди, понимающие, что если большинство (страна, народ!) ходом вещей и велением рока обречены на какое-то общее дело, — вываливаться из этого сплотившегося большинства бессмысленно. То есть смерти подобно. Приходится в этом общем действе участвовать. Гася при этом оголтелые крайности. Но отвечая — по горькой неотвратимости — тому, что в этой ситуации требует рок. Русь. Родина. Судьба.
Вот какие теперь времена. И какие люди. Не спорят, но и не дают перегрызть горло…
А может тут так получается: с волками жить — по-волчьи выть?
Все-таки нет. В смертельные моменты — да, приходится. И выть тоже. Когда с обоих краев звереют волки. А потом этих волков зажимает народ в тиски. Тот же народ.
«Вот он, народ! — признается Подольский. — Народ — это стая. А стая слушается вожаков. Разорвет, не пожалеет».
Может, разорвет. Может, пожалеет. Несчастного, который надел крестик, а потом сбросил, — пожалеет. А вот волков, скинутых со своих постов при очередной смене власти, — не пожалеет! Потому что в круговой коловерти истории судьба грозит повернуться и так и эдак. И отвечать будет тот, кто громче всех орал и яростнее всех грыз чужие глотки.
Но ведь и там бывает искренность и убежденность. Где теперь это все? Где светлые дали, о которых вожаки верещали, вещали и орали справа, слева? Где облака, в которые от их воплей так хотелось вознестись?
Тут Подольский делает финальный стилистический ход, от которого я — если и не возношусь, то подпрыгиваю от восторга.
Финальная фраза повести:
«Вокруг были облака. Белые, пушистые».
Пушистые?! Люди, знающие современный тусовочный жаргон, поймут, почему при этом слове я пришел в восторг. Белое еще надо постичь, чтобы пережить. Дело ведь не в тех или иных стилистических находках. Дело в том, что у Подольского осваивается, исследуется, взвешивается совершенно новый тип поведения среднего человека. Не идеального и не оголтелого — нормального.
Имея в опыте такой вариант душевной ориентации, можно попытаться осмыслить целое — объять все то, что с нами происходит, эпическим дыханием.
Тут уж судьбой одного-двух героев не обойдешься. Нужно удержать в сознании огромное количество фактов современной прихотливо текущей истории… замершей перед непредсказуемым скачком?.. И прошлой истории, уже проехавшейся по нашим душам. Подольский такие факты держит на прицеле и иногда в сносках опять растолковывает их читателям. Чем РПЦ отличалось от ИПЦ, кто такой старец Амвросий и откуда берутся мораны. Это — в дополнение к «делу Сланского» и прочим делам эпохи «врачей-убийц». А сколько всего копится в нынешней современности, которая никуда не ушла… Один перечень чего стоит!

«…Лучший в мире министр обороны... С такой армией мы и воевали в Чечне. Солдатиков не жалко — быдло. Пьяный министр без реког­носцировки послал на тот свет целую бригаду. И что? Как с гуся вода. Паша-мерседес... С Дудаевым можно было договориться. Не захотели. Ельцин держал фасон. Норов показывал. Наша власть как пьяный в кураже. Бьет себя в грудь: "Ты меня ув-важаешь?" Мы — вели­кие, у нас атомная бомба... Билл Клинтон... "забылся на минуточку..." А на самом деле — мурло. В том-то вся проблема, что — мурло. От них и народ обмурлился. Я иногда смотрю на народ и думаю: "А ведь такому наро­ду и вправду нужен партком. А еще лучше — Сталин". Хотели осчастливить весь мир, а сами... сколько гадо­стей делали друг другу. Взять хоть Чеченскую войну. Чисто коммерческий проект. То Шапошников отдает оружие, то Грачев... Против себя вооружали. А Гайдар распорядился перекачать в Грозный двадцать миллио­нов тонн нефти на миллиард долларов. Хоть убейте, не поверю, что все делалось просто так, из одной дурости... А чеченские авизо... Подельники сидели в высоких мо­сковских особняках. В очень высоких. Первичное на­копление... Потом, прямо во время войны, начали вос­станавливать Чечню. Утром строили, вечером бомбили. Концы в воду, а деньги по карманам. Одним — смерть, быдлу, другим — праздник. Внаглую».
Знаете, откуда этот перечень? Из нового романа Подольского «Инвестком» — глава опубликована только что в альманахе «Муза»…
Кто-то ведь освоит бездну фактов, в обвале которых мы живем. Кто-то перейдет эту бездну. Кто-то напишет эпос, где будут осмыслены холодная война и горячий мир рубежа Двадцатого и Двадцать первого веков.
И увидит смысл в нашей судьбе.
Не исключено, что это сделает Леонид Подольский.